– Ему, наверное, обещали монеты в обмен на то, что он подстрелит меня, – добавил Асбьёрн. – И брат, и я умрем богачами, – сказал он. А потом он стащил башмаки, обмазал руки смолой, сплюнул, перекрестился и, засмеявшись, добавил, что дело закончится тем, что в последний раз перекрестит его уже священник. И начал взбираться на башню.

Там были железные прутья, и парень взбирался все выше и выше, удаляясь от нас, держась подветренной стороны. То и дело с горы в него летели стрелы. Но не долетали до цели. Одна вонзилась как раз между рук смельчака. На такой высоте он нам казался не больше осы. Он начал спускаться.

– Ты не забыл о глазе? – крикнул ему конунг.

– Помню, – ответил Асбьёрн. – Разве забудешь угрозу увечья. Но ты, господин, и сам понимаешь, что мне нужны оба глаза, чтобы тебе послужить. А спускаюсь я потому, что мне нужна не та помощь, которую ты предлагаешь со своим каленым железом. Я хочу, чтобы она спела для меня.

– Приведите ее, – сказал конунг.

Ее привели, и она была той же, что и тогда, в последний раз: угрюмой, горбатой и злой. Она подошла к сыну и обняла его. Прижавшись к ней, он оттолкнул ее. А она вошла в церковь, села у алтаря, словно сам сын Божий позвал ее на пир. И запела. Пела она не красиво, но сильно.

А сын ее начал взбираться. Теперь ему было легче. С горы вновь летели стрелы: одна угодила в башню, за ней – еще одна.

Другая стрела угодила в палец, но Асбьёрн не упал. Потом он рассказывал, что никогда не висел на башне увереннее, чем тогда, – словно разбойник на кресте. Он вырвал стрелу, откусил клочок кожи… Зубы у него были крепкие. Сильно сочилась кровь. Но он уже был наверху.

А вскоре он начал спускаться вниз.

Конунг сорвал с шеи платок и перевязал ему палец.

– Скоро пройдет, – сказал он и дал ему три монеты. – Я обещал тебе две, а третья – для матери.

– Она не поет за деньги, – сказал парень.

– Что ты там видел? – спросил конунг.

– Люди на горе насыпают земляной вал и носят камни, укрепляя крепость, – сказал Асбьёрн. – И еще я увидел то, что порадовало меня побольше.

– Что же это?

– Тебе неизвестно, что мой отец строил церковь святого Лаврентия? И башня, на которую я забирался, воздвигнута именно им. Отец мой боялся, когда работал там, наверху. И мать говорила об этом. Отец кормил большую семью, и ему открылось, что прежде чем башня будет достроена, сам он умрет, а дети останутся беззащитными. Так и случилось: он упал и разбился. Но прежде успел пожертвовать Богу свой глаз, чтобы Господь не оставил сирот. И я, взбираясь на башню, думал: «Если конунг мне выколет глаз, это значит, что в нашем роду целых два глаза отданы Богу. Отец сомневался, лучший глаз принести ему в жертву или же худший. Зоркостью он не отличался. Но он понимал, что пожертвовать Богу надо не худшее. Наконец решившись, он вырвал здоровый глаз. Положил его в ларчик из серебра и прикрепил на верхушке шпиля. Там он висит до сих пор. Отец говорил, что оттуда глаз его видит Бога.

– После всего, что ты рассказал, я тоже вижу Его, – молвил конунг.

К Асбьёрну подбежала его сестренка и закричала:

– Ты не видел там Фармана?

– Да, – улыбнулся он. – Сверху я видел его.

***

Одного из баглеров на горе звали Гудлейк. Он был молод и приходился сыном служанке, которая жила у сестры конунга, фру Сесилии. Один священник, противник Сверрира, – Сэбьёрн из Хамара, – сблизился со служанкой. Он не знал, что она ждет ребенка. Через год она умерла, и однажды к Сэбьёрну в дом пожаловали пилигримы, неся на руках младенца и говоря, что он – его сын. И сын, и отец, когда пришло время, примкнули к баглерам. И теперь оба они обретались на осажденной горе.

Но Гудлейк не чувствовал себя здесь своим. Люди не любили его отца – старого, немощного священника, который некогда, как говорили, появился перед конунгом Сверриром в исподнем, чтобы, потешаясь над ним, его помиловали. Не любили люди и Гудлейка, ибо он не тратился ни на выпивку, ни на женщин, а каждую добытую монетку прятал себе в пояс. Гудлейк мечтал, что однажды разбогатеет и уедет далеко на юг, в страну данов, чтобы прожить там остаток жизни. Теперь пояс его был уже тяжелым…

И никогда он не трогал пояса… А однажды в Упплёнде он украл церковную казну. Потом Гудлейк узнал, что именно в этой церкви стоял на коленях его отец, моля Божию Матерь о прощении за то, что был близок с женщиной, на которой не был женат. И сын стащил серебро. Зашил деньги в пояс. И спал, не снимая его. Но за эти злосчастные недели на горе в Тунсберге голод превратил Гудлейка из человека в животное.

Йомфру Кристин, даже теперь, в изгнании, ты не терпишь ни в чем нужды, и можешь ли ты понять, что значит голод? И знаю ли я об этом, – близкий друг конунга? Да, я знаю. Во времена моей далекой молодости, когда биркебейнеры еще обматывали ноги берестой, – мы разгребали на кочках снег и замерзшими пальцами искали ягоды, чтобы выжить. С тех пор я знаю, что такое голод. Но я всегда сохранял в себе силы. И я надеюсь, что не утратил с тех пор и достоинства. В войске конунга Сверрира мы были сильны мужской дружбой. Но там, на горе, дружбы осталось немного. Да и как ей быть, когда на все войско делили лишь пару говяжьих ног. Баглеры ослабели: они не привыкли страдать от голода. Но у горы поджидали их Сверрир и смерть.

Потом я узнал, что Гудлейк впервые открыл свой пояс и принялся клянчить у друга: «Продай мне кусок!» А друг все взвинчивал цену. Сперва запросил две монеты, потом – три, четыре. И наконец разделил ногу и запросил целых пять монет за ее половину. Он получил серебро. Но потом пожалел, что продал за деньги еду.

Продавца звали Торир. Он был из Тунсберга. И был у него брат по имени Асбьёрн. Однажды Торир стрелял в своего брата.

– Если попадешь, получишь серебряную монету, – сказал ему Рейдар Посланник. Но Торир попал просто в башню. И остался ни с чем. Тогда он был рад. Но потом, когда кишки скрутило от голода, когда он терял сознание, – он готов был проклясть брата Асбьерна. У них там, внизу, есть еда! Есть вода для питья! Под горой ждали мы и смерть…

– Знаешь ли ты, – сказал Торир, чтобы помучить Гудлейка, – что тот, кто ест мясо собаки, будет гореть в аду?

Гудлейк вскричал, а Торир почувствовал новые силы: он бросился вслед за Гудлейком, который совсем изнемог.

– Ты будешь гореть в аду!.. Ты будешь гореть в аду!..

Гудлейк опять закричал, а тот все требовал денег. Гудлейк швырнул ему еще серебра. Продавец же спросил:

– Разве не стоит многих монет мясо собаки для друга?..

С наступлением ночи Гудлейк пришел к своему отцу Сэбьёрну. Тот сидел в церкви святого Михаила и ожидал, когда же голодные воины придут молить о помощи Деву Марию. Но никто не пришел, – только сын. Гудлейк плакал и желал уяснить, будет ли он гореть в преисподней за то, что ел собачье мясо.

– Нет, нет! – закричал отец. Сам Сэбьёрн три дня и три ночи держал во рту камень. Слюна отделялась как надо, и он не терял сознания, сидя погруженным в молитву. И теперь он пошел за подарком для сына. Он спрятал его в алтаре.

Это была дохлая лягушка. Старый Сэбьёрн, над которым смеялись, помня, как он щеголял в исподнем на глазах у конунга Сверрира, чтобы скорей получить прощенье, прочел теперь «Аве Мария». И дал пищу сыну.

Тот съел, ощутив, что сил стало больше.

Он был в состоянии пересчитать серебро, упрятанное за поясом.

***

Настала осень, и по утрам вода была скована льдом, когда я сопровождал конунга из монастыря к его воинам. Он шел, завернувшись у плащ, и молчал. На востоке над Хаугаром алело небо, и день раскрывался над фьордом, как светлое опахало. У берега стыли темные корабли; мы слышали слабый крик, и на лодке плыл человек, перекликаясь с воинами на корабле. Тянуло приятным запахом дыма, и в открытых дверях домов виден был огонек очага. А гора была мрачной, тяжелой, застывшей. На ней жили люди; они голодали, гибли; смотрели с горы на нас. Но не спускались.